Не отрекаются любя

10.24.2016

Хотя прошло более 75 лет с момента развертывания Большого террора, до сих пор некоторые потомки репрессированных стараются скрывать что-либо о своих предках или вовсе не вспоминать. По наследству им передалось воспоминание, связанное с погибшим родственником, сопровождающееся чувством тайны. В некоторых семьях дети и внуки узнавали, что в их семье был репрессированный родственник, случайно, уже став взрослым. Иногда на место исчезнувшего мужа и отца, через некоторое время приходил другой, который и воспитывал детей предыдущего, того, кто не успел довоспитать и долюбить своих детей. А от детей, если они были маленькие, иногда скрывали правду, а потом и от внуков. До сих пор тема репрессий не является открытой в нашем обществе.

В нашей семье мне с детства рассказывали о моем расстрелянном дедушке Вите (по паспорту Давиде). Никто ничего не скрывал, но он, его имя было покрыто некоторой тайной. Несколько десятилетий он был глубоко спрятан в сердцах моих родных. Дедушка как бы был вытеснен из семьи, хотя его тень всегда присутствовала.

Ребенок, живущий в семье, по выражениям лица матери, прищуру глаз, мимике, молчанию, понимает, о чем говорить хорошо и нормально, а о чем, лучше не говорить, промолчать. Моя мама с 10 лет столкнулась с непринятием ее, как дочери «врага народа». В течение своей жизни она должна была писать в анкетах, что ее отец был осужден. Думаю, что в детстве и юности она постоянно чувствовала отторжение общества и страх непринятия. Желание быть «как все» и неразрешенность травмы, перенесенной в детстве, передавалась и мне.

В каждой семье есть скрытые, тайные темы, о которых говорит пословица «У каждого спрятан скелет в шкафу». Однако, приходят моменты, когда люди хотят узнать тайну о своих близких, будь она даже самая горькая и не радостная.

Наступил момент и в моей жизни, когда меня стала интересовать жизнь моих близких родственников – родителей, дедушек и бабушек. Я знала, что двое моих дедушек были репрессированы. Одного в 1934 году осудили на 5 лет, но ему удалось раньше освободиться. Я этого дедушку Васю помню радостным и активным человеком. Я к нему периодически ездила летом. А второй дедушка, Карташев Давид Маркович, был расстрелян. О нем я знала довольно мало.  Писем его у нас не осталось, были только две записки, да его фотографии. На одной из них он с моей бабушкой, молодые и счастливые. Я знала, что он родился в Запорожье, с 17 лет  участвовал в революционной борьбе, потом воевал на Гражданской войне. Карташев была его подпольная кличка. После войны они с бабушкой кончили один институт в Харькове. В 30-х годах переехали в Москву, где он работал в Главсельмаше, потом его направили работать директором Ростсельмаша. Там его и расстреляли. Какой он был, я практически не знала. И мне очень хотелось узнать о нем больше.

Я написала письмо в Ростов-на-Дону в местное управление ФСБ, так как он там был арестован, и через полтора месяца мне пришел ответ, что с делом я могу познакомиться в Москве. Вся эта переписка и все это ожидание было очень волнительно для меня. Я со страхом неведанного ждала и ответа из Ростова, а потом и знакомства с делом. Когда я вошла в это учреждение, я вспомнила и соотнесла себя с бабушкой, которая рассказывала мне в детстве, что тогда, в 1938 году, она ходила по инстанциям в Москве в поисках своего мужа, а в Ростов, где дедушка был арестован, тогда ездили ее близкие и друзья: мать и бабушкин сослуживец Вячеслав Рикман. Все боялись, что ее арестуют и противились тому, что бы она ехала в Ростов. Бабушка вспоминала:

«Маме в Ростове сказали, что ей ничего не могут сказать. Сказали, пусть приезжает жена. Тёща – это не родственница.

А я была уверена, что его привезли в Москву. И ходила его искать по всем тюрьмам. На Бутырке меня вообще не хотели впустить:

– Его фамилия Карташев, а ваша фамилия Барац. Почему вы его жена? Как вы докажете?

А тут на мое счастье в паспорте было записана Майя с фамилией Карташева. И он дал мне справку, что его там нет. И на Таганке я была» [2].

И вот теперь я хожу, пишу, иду в организацию, сопричастную этим событиям, как и моя бабушка тогда, понимая, что невольно становлюсь частью этого исторического процесса, частью этой трагедии моей семьи.

Нас усадили с сыном в отдельную комнату и дали дело. Это оказалась одна из папок большого дела с пожелтевшими страницами. Сотрудница все объяснила и мы начали смотреть: Постановление об избрании меры пресечения от 19 декабря 1937 года, анкета арестованного, протокол обыска, и вот начались протоколы допроса, проведенного через два месяца после ареста. Протокол, напечатанный на машинке, от 13 февраля 1938 года начинался словами:

«Вопрос: Вы подали на имя Начальника Управления НКВД заявление с просьбой предоставить Вам возможность дать показания. Что Вы хотите показать?

Ответ: Я решил прекратить борьбу против партии, которую я вел с начала 1933 года, являясь одним из участников организации врагов, существующий в составе ГЛАВСЕЛЬМАША. В своих показаниях я намерен честно и искренне рассказать следствию все, что мне известно о связях и практической деятельности этой контр-революционной организации».

Внизу листа стояла подпись дедушки. Я эту подпись помню с детства. У нас дома лежала открытка, которую дедушка написал бабушке в день смерти Ленина, так как он был идейным коммунистом. И там, в конце открытки, стояла его подпись.

И вот, передо мной лежат протоколы, которые были подписаны дедушкой. Это то самое дело, о котором мне когда-то говорила мама и бабушка. Я как будто переместилась в другое время. У меня все стало сжиматься, стали костенеть спина, лицо. Из 1938 года на меня пахнуло вот этим страхом, который испытывали мои близкие.

– Что это? – спросила я.

– Дает показания против себя и других, – ответил мне и себе сын.

Дедушка – участник войны – давал ложные показания на себя и оговаривал других людей. Все стало мелькать в глазах, текст расплывался, я не могла сосредоточиться. Далее на каждом листе протокола допроса стояла его подпись. Какие-то фамилии, какие-то факты. Следовал еще протокол допроса, очная ставка, в которой дедушкин коллега и он показывали, что они вместе занимались вредительством. Какая-то шизофрения. Невозможно понять власть, которая искусственно создала миф о вредительстве. Трудно поверить, что преданных граждан, патриотов пытали и потом просто убивали ни за что.

Потом документы суда. Протокол судебного заседания от 03 июня 1938 года, длящегося с 10.00 до 10.15 и заканчивающийся фразой:

«В последнем слове подсудимый просит суд дать ему возможность смыть позорное пятно с себя и своей семьи, и заверяет суд, что он докажет свою преданность Сов. власти своей кровью». И ничего более.

Он ничего не сказал на суде. Почему? А мог бы отказаться от своих ложных показаний, как делали некоторые, чтобы остаться честным. Или мог бы со всем согласиться и просить трудом искупить свою вину, чтобы его отправили в лагерь. И это тоже понятно – человек пытается выжить. А дедушка просил для себя расстрела. Что стоит за этой формулировкой?

В конце приговора суда написано «приговор приведен в исполнение 3/VI 38г.». Значит, расстрелян в этот же день.

Меня резануло чувство оскорбления близкого мне человека.  Я испытывала подобное чувство, когда машина сбила моего отца насмерть. То же я испытала, когда в морге при прощании на лице моего умершего дяди я увидела шрам, которого при жизни не было. Тогда я почувствовала насилие, которое было совершено над телом близкого мне человека.

Нам дали все сфотографировать. Когда мы вышли, я ощутила освобождение оттого, что мы ушли из этого учреждения и одновременно тяжесть, от того, что я там увидела. Мы шли с сыном и молчали.

Мы понимали, что, скорее всего, его пытали и он все подписал, как и большинство остальных его коллег, но почему не отказался на суде? Все домашние были расстроены.

Первая встреча с близким и такая травмирующая, пронзительная. Первая встреча в момент смерти. Как себя может чувствовать человек, знакомящийся со своим близким родственником, которого он никогда ранее не встречал? Он хочет понять его и почувствовать. А за этими документами, с которыми мне дали ознакомиться, ничего не стояло. Это формальная и жесткая встреча, представленная в таком грубом виде. Все эти увиденные документы – абсолютно безликие. Что он думал перед смертью?

Днем я отвлекалась на работе, а вечером вновь погружалась в размышление об увиденном. Каждый вечер после работы мы вновь начинали обсуждать документы. Мы спорили с сыном почти каждый день. Было понятно, что каждый из нас  проецирует свои чувства на эту ситуацию [3].

– Скорее всего, дедушка был в отчаянии, его сломили. Некоторые отказывались подписывать, отрицали все на суде. Правильно было бы и ему отказаться, – пытался объяснить поведение дедушки мой сын [4]. Мой муж принимал его сторону.

Смятение моих близких меня расстраивало. Мне было тяжело выносить то, что поведение дедушки, находившегося в таких тяжелых условиях, дома как-то оценивалось.

Меня очень раздражало, что всех репрессированных мерят одной меркой. Оценка сводится к тому, как они вели себя на допросах. А критерий оценки – как они выдерживали пытки. Но это ошибочно. У всех арестованных была разная судьба. Одних сажали в 1934 году, как, например, моего дедушку Васю. Когда я смотрела его дело, то оно было маленькое – 20 страниц. Очевидно, что от него не требовали показаний против себя, тогда было достаточно и трех свидетелей. Его следствие длилось месяц. Его одного приговорили к лагерю. У дедушки Вити же, дело было на 70 листах, при этом оно длилось полгода и по этому делу шло 130 человек только в Ростове, а сколько по стране даже трудно предположить. Судя по документам, его пытали два месяца перед тем, как он стал подписывать протоколы. И это был уже 1938 год. По этому делу всех арестованных пытали и практически все подписали протоколы. Но даже тогда, в 1938 году, нельзя всех ровнять. Одни были рабочими, другие были администрацией. Получается, что от кого-то больше требовалось признания. Кроме этого, у каждого были разные физические возможности — кто-то был молод, кто-то стар, а кто-то умер в тюрьме, не выдержав пыток. Многие из них шли по сталинским расстрельным спискам. А вот в 1939 году, многих, кто шел по этому делу, выпустили или посадили в лагерь. Расстрелов уже не было, так как изменилась политика. Кроме этого, кто-то отвергал советскую власть, а кто-то доверял власти. Причем, были те, кто считал, что враги народа есть, но с конкретно ними произошла ошибка. Другие понимали, что происходит что-то не то.

Каждый вечер я искала какую-либо информацию о дедушке, о репрессиях. Пыталась найти хоть что-то, что сможет мне помочь понять то, что я увидела. Я смотрела сайты о терроре, материалы «Мемориала», просто искала фамилию моего дедушки, набирая ее в поисковике интернета. В какой-то момент я наткнулась на книгу, изданную Ростовским Мемориалом, «»Красное колесо» переехало и через «Ростсельмаш»» [5].

«Там я наверняка что-то найду, – промелькнула у меня мысль, – Если не конкретно про дедушку, то хотя бы про обстановку на заводе в это время». Книга оказалась в Московском Мемориале. На следующее утро я помчалась туда. Сотрудники дали мне эту книгу и я стала просматривать страницу за страницей. Нашла! Карташев! В середине книги стала мелькать фамилия Карташев. Я пыталась понять, что там написано, но меня захлестывала волна чувств, жар ударял в лицо. Мне скопировали несколько листов.

Дома, уже менее волнуясь, я стала разбирать скопированные страницы. Это был рассказ об обстановке на заводе. Использовались архивы каких-то совещаний, стенограммы собраний коммунистов.

Это было чудо! – я, его внучка, узнала более чем через 75 лет о том, что дедушка думал, что говорил, как себя вел в 1937 году незадолго до ареста. Как жаль, что бабушка и мама не дожили до этого!

Я узнала из книги, что дедушку на завод послали ликвидировать последствия вредительства, которое якобы организовал предыдущий директор Глебов-Авилов. На заводе по этому делу было арестовано 130 человек. Из них 52 человека расстреляли, а 17 сослали. Я узнала, что дедушка буквально через два месяца после приезда в Ростов стал осознавать, что происходит что-то не то. Если в первый месяц он действительно пытался что-то улучшить на заводе, то через пару месяцев он стал понимать, что практически всех, кого он снял в первый месяц в порядке кадровых перестановок, вскоре посадили. Он узнал, что многих расстреливают. Поняв это, дедушка начал находиться в оппозиции НКВД, осознавая, что его используют для поиска «врагов народа». Из книги ясно: он стал понимать, что арестовывают обычных честных людей и что он сам следующий претендент на арест. И при выборе членов на партконференцию, которая оценивала работу и фактически ставила клеймо «вредительства», дедушка отказался, сделав самоотвод.

Тогда для меня стало ясно, что дедушка, не понимая до конца, что происходит, решил отстраниться. Я стала понимать, что это самоотстрание он сохранял и потом: и в камере, и на суде. Из книги я узнала, что всех, кто шел по этому делу, целыми днями допрашивали стоя, а ночью, отводя в камеру, не давали спать. Дедушка не вынес пыток, а на суде он не отказался, так как не понимал, что происходит и поэтому просто молчал. У меня в жизни были случаи, когда я, не понимая, как мне поступить правильно, отстранялась и молчала.

Прошло несколько месяцев и спор дома стал стихать, все стали успокаиваться. Но вдруг опять возникла тема моего дедушки и вновь все вспомнилось и всколыхнулось во мне. Если в первое время я спорила с сыном, то сейчас я стала спорить с мужем. Картина допросов, суда и расстрела снова возникла перед глазами, как несколько месяцев назад, когда мы впервые увидели дело. Мы все вновь оказались в июне 1938 года. У нас в семье снова началась война.

Мой муж стал говорить, что не понимает, как можно принять такое поведение дедушки на суде – то, что он не отказался от подписанных ранее протоколов. Я отвечала:

– Под пытками практически все, кто шел по этому делу, подписывали протоколы, но некоторые на суде отказывались от показаний. Однако, поступи он так, – предал бы «своих», ведь именно «свои», коммунисты, его и пытали, и требовали от него подписи. До конца понять поведение этих людей невозможно. Они были преданы власти, они ей доверяли и не хотели подводить. Борисов, коллега  дедушки, согласно архивам, на суде, который его тоже приговорил к смертной казни, отказываясь от показаний, объяснял это тем, что очень волновался на допросах. Он не хотел говорить на суде, что его пытали, – не хотел подводить «своих». Здесь наши моральные законы не работают. Как ни поворачивай, кого-то ты предашь; как ни скажешь, все будет против себя и других. Что ты его осуждаешь?

– Да нет, я его не осуждаю. Ты меня неправильно поняла, — муж стал мне горячо отвечать, пытаться объяснить свою позицию. Каждое сказанное им слово ударяло по мне. Я не могла до конца уловить его мысль, и мне казалось, что дедушку обвиняют, и я должна защитить его.

– Что ты на меня давишь, – с отчаяньем сказала я ему, – Ты понимаешь же, что я вместе с моим дедушкой, я на его стороне. Я фактически с ним стою перед лицом смерти, а ты от меня что-то хочешь? Я не изменю своего мнения, я не оставлю моего дедушку в одиночестве! [6] Моя бабушка и моя мама всегда считали, что дедушка не виноват. Я буду с ним и с моей семьей.

Мой муж вдруг замолчал.

– Да, я, кажется, понял. Ты не хочешь уподобляться Павлику Морозову. Тогда, в 1937 году, власть требовала у людей отречения от своих родственников. Лилиана Лунгина в своем интервью рассказывала, что некоторые студенты отказывались от своих репрессированных отцов и матерей на комсомольских собраниях. При этом нередко они верили, что их родители были врагами [7].

– Наверно так. И сейчас мы не должны от них отрекаться.

Эта тема касалась очень большой ценности, которую я не могла осознать и сформулировать. Я чувствовала, что я не могу отступить, не могу судить и оценивать моего дедушку; что их страдания, их дилеммы перед смертью не то, что можно обсуждать. Я понимала, что от меня, как от родственника репрессированного, нельзя требовать критики, как бы ни вел себя мой предок.  

– Да, я тебя тоже, кажется, понял, – стал вторить сын, присутствующий при разговоре, – Даже в конституции написано, что никто не обязан свидетельствовать против себя самого, своего супруга и близких родственников.

По мере нашего разговора мне становились понятнее мои переживания. Я вспомнила мои поездки по долгу службы в качестве педагога в колонию, куда мы с подростками из нашего района ездили на товарищеские матчи. Там я видела матерей правонарушителей, которые приезжали навещать своих сыновей. Их было очень мало, но они вызывали у меня искреннее уважение, так как принадлежали к тем, кто не отказывался от своих детей, а был с ними в трудный для них период.

Мы привыкли всех мерить меркой героизма. И поэтому потомки часто героизируют своих предков, а если не могут этого сделать, то испытывают стыд. Мне тоже хотелось думать о дедушке, как о герое. Я отказывалась принимать то, что они, репрессированные, были просто жертвами, которых пытали, мучили, ломали. Но все они были для меня и героями. И мои чувства были близки к переживаниям Евгения Весника, у которого и отец и мать погибли во время репрессий и которому принадлежат слова: «Я знаю, что отец победил расстрелявших его» [8]. Но при этом я понимала, что они были честными и порядочными людьми в мирное время, а в ситуациях критических, глядя в лицо смерти, они вели себя, как могли, чтобы оставаться собой. Они могли совершать ошибки, они могли раскаиваться в своих поступках, они могли чего-то не понимать, но они старались вести себя честно. Обстоятельства, в которых они оказались, – массового террора, – были им не понятны. Как их соратники могли без веских причин просто уничтожать людей? И они тоже, как некоторые тогда, могли думать, что за всем этим стоит какой-то не понятный им смысл [9].

Мы много размышляли тогда в семье. Если мы, потомки жертвы, так много и страстно обсуждаем моего дедушку, то как же тяжело людям, у которых предки были палачами? К ним их потомкам как-то тоже надо относиться. В каждой семье есть и жертвы и палачи, считает Братусь. И, вероятно, он прав.

На форуме мне попалось одно высказывание: «Однажды бабушка моего мужа не удержалась и сказала мне такое: «В 37 году был такой ужас, мы не спали ночами и все прислушивались, не к нам ли приехал воронок. Котомка с бельем и сухарями у каждого была приготовлена заранее». Мимо проходивший дед крякнул и опустил глаза. По простоте душевной, я задала ему вопрос, на мой взгляд естественный и простой: «Как же вы убереглись?» То, что он мне ответил, до сих пор лежит камнем на моем сердце. Он сказал: «Я БЫЛ В ТРОЙКЕ!» Я, конечно, ничего не поняла, и он мне объяснил, что за тройка, что он был один из троих судей, выносящих приговоры. Потом он добавил, что были среди подсудимых и люди, которых он знал и прекрасно понимал, что никакие они не враги, но молчал и подписывал, как ему говорили. На мой немой вопрос он ответил: «Мне хотелось жить, хотелось, чтобы моя семья была жива». Он дожил до 94 лет и всю жизнь помнил об этом. Он знал, что где-то в архивах лежат документы с его подписью, согласно которым исполнялись приговоры ни в чем не повинным людям» [10]. 

Как-то я услышала воспоминание одной протестантки из Риги, сидевшей во время Советской власти. Ее предал самый близкий ее друг. Об этом она узнала, когда были уже раскрыты архивы, и в них она нашла подробности о своем деле. Ее друга тайно фотографировали в моменты, когда он выглядел, с его точки зрения, постыдно, и затем использовали эти материалы, когда вербовали, говоря ему, что их выставят на общее обозрение. И он, от стыда, не смог им противостоять. Когда эта женщина его вспоминала и о нем говорила, ее лицо от любви и сочувствия к нему святилось. Она отказывалась его осуждать.

Вероятно, принятие своего, родного, каким бы оно ни было, с любовью, и есть способ поведения потомков – и тех, кто был жертвой, и тех, кто был палачом, так как и потомки палачей и потомки жертв испытывают чувство сохранения тайны об этом постыдном для страны периоде. Не будем же отрекаться от своих родных – любовь не предает.

Ссылки:

  1. Борис Братусь: «У меня есть одна коллега, крупный психолог, крупный ученый. И не так давно она мне  по секрету сказала, что ее дед был священник, и, что он причислен к священномученикам, Бутовским. И она мне сказала это по секрету. И вся жизнь ее, вся жизнь ее семьи была в том, чтобы сокрыть это» [Электронный ресурс] // Град Петров, 2016. URL: http://www.grad-petrov.ru/broadcast/ne-zadergivat-zanavesochku-mezhdu-na…
  2. Барац Раиса Семеновна, из интервью, домашний архив, 1984.
  3. Шеманова Н. А. Опыт разрешения травмы, вызванной знакомством с архивным следственным делом репрессированного родственника // Консультативная психология и психотерапия, 2016. Т. 24. № 1. С. 169–180.
  4. Личный опыт: Наталья и Иван Шемановы. Сергей Бондаренко [Электронный ресурс] // Личное дело каждого, 2016. URL:  http://dostup.memo.ru/ru/lichnyy-opyt-natalya-i-ivan-shemanovy
  5. Весельницкий И.М. «Красное колесо» переехало и через «Ростсельмаш» (хроника террора 30-х годов). Ростов: Ростовская региональная ассоциация жертв незаконных политических репрессий «Мемориал», 1999.
  6. Борис Братусь: «Мы что, оставим этих людей одинокими? Мы, потомки, оставляем их одинокими в этой камере, там, где их пытали, там, где их расстреливали. Мы не говорим, что мы с вами, что мы этого никогда не повторим, что мы вас не забудем?» Цитируется по: «Не задергивать занавесочку между нами и нашими предками» [Электронный ресурс] // Град Петров, 2016. URL: http://www.grad-petrov.ru/broadcast/ne-zadergivat-zanavesochku-mezhdu-nami-i-nashimi-predkami/
  7. Дорман О. Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана. М.: Corpus, Астрель, 2010.
  8. Весник Е. Дарю, что помню. М.: Вагриус, 1997.
  9. Институт философии, литературы и истории (ИФЛИ) [Электронный ресурс] // Топография террора, 2016. URL: http://topos.memo.ru/institut-filosofii-literatury-i-istorii-ifli
  10. Олег Погудин — Серебряный голос России [Электронный ресурс] 2016. URL: http://silver-voice.forum2x2.ru/t1697p60-topic