Владлен Логинов: «Документов об антипартийной деятельности в партархиве не обнаружено»
10.18.2019Владлен Логинов рассказывает о своей работе в справочной группе Центрального партийного архива [сейчас на его основе действует РГАСПИ]. Справочная группа была образована в 1954 году первоначально для того, чтобы запустить процесс реабилитации высших партийных руководителей. Затем группа готовила документы, которые прокуратура требовала для рассмотрения дел по реабилитации любого бывшего члена компартии.
Владлен Терентьевич Логинов в 1953–1980 годах был научным сотрудником Центрального партийного архива, затем отдела истории Института марксизма-ленинизма. В 1980–1991 годах – профессор Института общественных наук при ЦК КПСС. Историк, автор работ по биографии Ленина, сценарист. С 1992 года работает в Горбачев-Фонде.
Я пришел из армии в 1953 году и поступил работать в Центральный партийный архив. И в конце пятьдесят третьего года возникла такая проблема: в связи с прекращением «дела врачей» оказалось, что довольно широкий круг людей был арестован в связи с принадлежностью в прошлом к еврейским партиям – Бунд, Комфарбанд, Поалей Цион. И прокуратура столкнулась с вопросом: что это за организации такие? Понадобилось, чтобы кто-то составил справки для следователей. А в это время уже появился [Алексей] Снегов – хороший был мужик, хитроватый такой. Снегов сказал: чтобы звучало убедительно, нужна справка Института марксизма-ленинизма [в 1953 г. Институт Маркса–Энгельса–Ленина–Сталина], а лучше всего – Центрального партархива. А то в Институте марксизма-ленинизма вам такие справки напишут, что вы всех этих людей еще дальше отправите в ссылку.
Я обрабатывал в это время фонд Бунда, и заместитель заведующего партархивом, Лавров, поручил мне написать такую справку. Я написал о Бунде, о расколе Бунда, о том, как значительная часть Бунда перешла в РКП, о том, что такое Поалей Цион – а это была легальная социалистическая партия, лояльная к советской власти. Что такое Гехалуц, что такое Комзет? Комзет – это, оказывается, Комитет по землеустройству еврейских трудящихся, а никакая не контрреволюционная организация… Все они потом вошли в Компартию. Написал я такую справку, и она прокуратуре очень понравилась. Они стали обращаться к нам регулярно по отдельным таким вопросам.
Кажется, в 1954 году пришел запрос на делегатов XVII-го съезда – такой суммарный запрос, что это за публика. Это стало одним из первых аргументов для реабилитации большинства делегатов XVII-го съезда. Уже позже, в 1955 году, была создана группа по подготовке доклада Хрущеву, во главе ее поставили [Петра] Поспелова. А Поспелов, как и другие начальнички имэлсовские, был себе на уме. Делать институт ответственным за справки по всем вопросам следствия им не хотелось – чтобы там была подпись директора, подписи таких уважаемых сталинистов… И хоть они все время возмущались: почему это такими важными делами занимаются никому не известные личности, младшие научные сотрудники? – но не лезли. Ведь дело тогда еще пахло скипидаром, было непонятно, куда все повернется. Была создана еще так называемая справочная группа, во главе ее поставили Владимира Степанова, в нее вошли я, Зоя Тихонова и Людмила Ахапкина. Все партийные – Вовка Степанов был фронтовик, член партии. Зоя на заводе работала во время войны, тоже член партии. А я перед тем отслужил в армии, меня за хорошую орудийную стрельбу в армии приняли в партию. Потом, когда пошла реабилитация на периферии, справочная группа стала неизбежно разрастаться.
А поначалу возникали отдельные фигуры. Помню первый запрос, он как раз мне достался, это был Антонов-Овсеенко – герой Октября и штурма Зимнего дворца. Кто такой, почему, что, как? Я написал подробную справку о нем, и она очень хорошо подошла для реабилитации. Так окончательно решили, что прокуратура будет запрашивать справки в партархиве, и официально это закрепили. Вышло постановление генерального прокурора Руденко не принимать дела по реабилитации к рассмотрению без справки Центрального партийного архива. Мы стали элементом этого процесса.
Мы писали биографию человека, которая заканчивалась главной фразой (над ней мы долго ломали голову): «Документов, подтверждающих принадлежность к антипартийной деятельности, в партархиве не обнаружено». То, что надо! Прокуратура получала формальную бумагу: Центральный партийный архив, никаких документов не существует.
Дело пошло потихоньку. Сначала более или менее крупные фигуры – скажем, Рыков, Бухарин – все они проходили через нас. Скоро, правда, мы поняли, что руководящее звено пропустят только через реабилитацию, но в партии не восстановят.
Сначала все шло осторожно, еще обвинят тебя в троцкизме. Ведь в Политбюро половина вообще слышать не могли этих имен. Они выросли на том, что Троцкий – это фашист, немецкий шпион. Что Бухарин – наемник Троцкого… Это у них вошло в кровь. Я-то рос в семье, где все было по-другому, моя мать – член партии с семнадцатого года, она просто их всех знала лично.
Довольно забавная штука: как в свое время соревновались, кто больше посадит, теперь соревновались своеобразно, кто больше дел по реабилитации проведет через Верховный суд. А поскольку дела не принимали к рассмотрению без нашей справки, те, кто вел эти дела, всячески нас задабривали. Они скоро поняли, что задобрить нас легче всего, если принести само дело или какие-то документы из дела, хотя на это они и не имели права – но приносили, чтобы «установить контакт». Приходили с портфелями, толстыми, объемистыми, рылись в них и вытаскивали такое толстое письмо. Говорили, например: «Знаешь, тут есть вот такой эпизод, можно зацепиться, чтобы на нем эпизоде показать, что все это бред полный? Он там во время X-го съезда то-то…». И я смотрю документ из дела, а потом по материалам X-го съезда смотрю, что совершенно противоположную позицию человек занимал, так и пишу.
Поэтому мы видели заранее все те душераздирающие документы, которые вошли потом в доклад Хрущева – письмо Эйхе о том, как ему сломали позвоночник во время следствия, письмо Кедрова, еще то письмо, кровью написанное на нижнем белье… Наши материалы потом поступали Поспелову, директору, потому что он готовил первый вариант доклада, оказавшийся забракованным. Поспелов стал относиться к нам лучше, не хвалил, ничего такого – но когда встречались где-то, спрашивал: «Ну, как там дела?» «Ничего, очень интересно все» «Вы работайте, работайте. Деталей не надо».
К нам приходили прокуроры из трех ведомств: во-первых, главный военный прокурор, потом следователи из КГБ и просто из прокуратуры. Они приходили в гражданском, но иногда что-то мелькало – и было понятно, что это полковники, подполковники, майоры. А самый молодой из них был капитан из морской военной прокуратуры – он вел дело Мейерхольда [очевидно, Борис Ряжский]. Мы написали хорошую справку, действительно, уж более чистой фигуры, чем Мейерхольд, не было. Когда он закончил, его сослали к черту на рога, в военную прокуратуру Поти. Потому что он поднял слишком широкую волну, обошел всех деятелей культуры. И главное, из-за чего возник сыр-бор – он в этих разговорах дал понять, кто написал донос на Мейерхольда – [Михаил] Царев и другие.
Так работа шла потихоньку – сначала на уровне членов ЦК, потом секретари обкомов пошли. А совсем местные фигуры, на уровне секретарей райкомов, – это уже местные партархивы. Иногда мы сами отсылали в местные партархивы, когда у нас ничего не было, никаких зацепок.
Главная ведь проблема была в чем? Что в процессе реабилитации обнаруживались доносчики. Одно дело я помню хорошо, преподаватель Военно-политической академии по «толмачевскому делу» был репрессирован. Я следователю дал справку и все прочее, и спросил: «А кто его посадил?». А он говорит: «Тут такое дело противное. Это генерал, которому очень хотелось переселиться в его квартиру». Для военных дел, Тухачевского и так далее, сведение сугубо личных счетов — это вообще очень характерно было. «Генерал в Военно-политической академии был замдекана, тот был деканом, и он на него накапал – и переехал в его квартиру, занял его должность за проявленную бдительность, все хорошо». Проходит какое-то время. И этот следователь мне рассказывает: «Помнишь то дело? Такая с ним была потеха. Он живет сейчас в Ленинграде, этот генерал, уже, конечно, в отставке, на пенсии. Я приехал в Ленинград и вызываю его в прокуратуру (а уже все, реабилитировали того мужика) и говорю ему, вы помните, был такой-то деканом, а вы работали его заместителем, сейчас его реабилитируют — что вы можете написать о нем, какую дать характеристику? А он: это был замечательный человек, настоящий коммунист, человек, который прошел через огонь Гражданской войны. Я: ну, распишитесь. И тут достаю его донос: а это что такое? Тот кувырк в обморок…»
И затем XX-й съезд, доклад.
В докладе Хрущева не было ни одного факта, который бы не проходил у нас ранее. Мы сидели, слушали, когда зачитывали доклад – все знакомые вещи. У нас было внутреннее ощущение, что мы свое дело сделали. Все остальные сидели с каменными лицами. Недавно Владимир Мосолов из сектора Маркса опубликовал книгу по истории ИМЭЛ, где пишет, что XX-й съезд был для коллектива сотрудников института как гром среди ясного неба. Что ж – для кого как.
После XX-го съезда процесс реабилитации стал массовым. Часто бывало так, что человек проходил у нас дважды. Сначала как «дело». Эти наши справки лежат в делах по реабилитации. А если человек был жив, то он появлялся лично, прибегал получать документы – на пенсию, восстановление в партии и все прочее.
Я рабочий день строил так: приходил, к примеру, в полдевятого, и в течение первых пары часов писал диссертацию, книжку. Если хорошо идет, то могу и дальше писать. А дальше садился за эти дела. Не уходил, пока не сделаю. Поэтому я домой всегда очень поздно возвращался. Самая активная работа группы шла с 1954 по 1962 год. Наибольшая степень доверия, которая нам была оказана, – нам разрешили пользоваться регистратурой КГБ. То есть я имел право позвонить в регистратуру и сказать: «Такой-то человек, что у вас о нем?» И они давали установочные данные – год рождения и прочее, по каким статьям привлекался.
Когда Владимир Степанов умер, я сказал на похоронах: «Всякое было в жизни, но одно дело безупречно, можем гордиться, это чистое дело, чистая работа – это работа в справочной группе».
… Потом Хрущева скидывают, и начинается новая полоса. Сразу почувствовали, что в воздухе запахло дерьмом, как говорится. Во-первых, резко сократился поток заявлений. Мы поняли, что дело идет на спад. Начали со Сталиным все эти штучки… Справочная группа продолжала существовать, она уже шла по рядовым: просто по коммунистам, давала справки делегатам съездов, все, что давало основание для персональных пенсий. Я тогда от этого отрулил и пошел в науку, защитил одну диссертацию, потом вторую.
Эти ребята, прокуроры, которые приходили к нам – они тоже почувствовали. Как-то раз у них хорошо прошло дело, и мы собрались, в буфет пошли, взяли шампанское, бутерброды какие-то. Такой веселый был у них полковник, Булатов, сидим мы, ля-ля-ля, и я ему говорю: «Слушай, Булатыч. Ты сам чувствуешь, что времена меняются, мало ли что случится, жизнь по-всякому поворачивается. Вот меня, скажем, возьмут и прямо к тебе». Он говорит: «Ну, Володь, ты же знаешь. Подписывай, не глядя, и мы тебе в камеру курицу. Все». Такой был закон в те годы: если сговорчивый, на встречу идет и помогает – курицу ему вареную. Я говорю: «А если я не захочу такую курицу?» «Ты уж не взыщи, это служба. Сам понимаешь, была поговорка в тридцать седьмом году: “Либо ордер, либо орден”».
Одно время на реабилитированных была мода. Одновременно с тем, как я ушел в науку, я еще ушел в кинематограф: я член Союза кинематографистов. И вот, как только придешь в какую-нибудь компанию, все шепотом: «Расскажи, расскажи! Как пытали, все это». А потом – р-раз! – вроде и нет ничего. Постепенно это перестало быть сенсацией. Чем больше стали вытаскивать Сталина, тем меньше вспоминать об этих делах – это как весы. «Ну зачем вы так? Было-было, неправильно, ну реабилитировали, все».
… В тридцать седьмом году, в детстве, я этих арестов насмотрелся. У меня семья была специфическая. В Быково, здесь, в Подмосковье, где мы жили, была областная партийная школа, дворец Воронцова-Дашкова и домики, где жили преподаватели, мимо них асфальтовая дорога к дворцу. Когда «эмка» приезжает, шуршит, все знают: за кем-то приехали. Помню, директора забирают, Берлина. А его семью сразу в какие-то бараки в Лефортово. Дней через пять-шесть мать говорит: «Поедем с тобой в Лефортово, туда выселили его жену и сына. Скажешь, что ты у сына брал игрушку и надо ему отдать». И мы поехали туда. У нас было такое естественное отношение к арестам как к элементу жизни, без всяких воплей в честь товарища Сталина.
Я помню тридцать седьмой год. Иду из школы. Там такой Дом учителя был, а рядом с ним «эмка» стоит. Смотрю, ведут дядю Арведа, двоюродного брата моего отчима. Я у него часто брал собаку – Инга, потрясающий ирландский сеттер. Дядя меня увидел и говорит: «Володя, Ингу возьми себе». Я прибегаю домой с Ингой и говорю маме: «Дядю Арведа арестовали, а Ингу он мне велел взять». Мать сразу стала такая серьезная, отчим побледнел. Дядя Арвед – «японский шпион»… Это ведь специальное такое, «притупление бдительности», а если с отягчающими, то это уже арест.
Мать в то время разводилась с отчимом. И вот партсобрание. Идет вяло, потому что все к отчиму хорошо относились, он был из Эстонии, русский, но из ревельских рабочих – Николай Никифорович Шаргаев. Все думали, что сейчас Женя, мать моя, выступит и посадит его как скрытого троцкиста. А она произнесла короткую речь: «Как мужчина Николай, конечно, подлец. Но как к коммунисту мы к Шаргаеву никаких претензий иметь не можем». И он ограничился самым легким вариантом – за притупление бдительности. Потом приходил, ей руки целовал.
В партархиве нашу справочную группу поместили на первом этаже, чтобы прямо из подъезда – в приемную, зал огромный, фойе. Охрана к нам относилась с доверием: ГБшники ходят туда-сюда. И вот как-то раз, не в мое даже дежурство, кажется, в Зойкино, охрана приходит и говорит: «Слушай, там мужик какой-то пришел полудохлый, выйди к нему». А Зойка пошла обедать. Я вышел. Он мне дает документы, я говорю: «Вот заявление, пишите. И мы вам все выдадим, справку и прочее». Без этого ведь ни пенсии, ни документов, ничего. Прокуратура при реабилитации давала только справку, что «решением… реабилитирован за отсутствием оснований», вот и все. Он пишет адрес: «Московская область, Раменский район, деревня Быково, Дом учителя, от Арведа…» Я говорю: «Дядя Арвед, ты, что ли?» Его чуть кондрашка не хватила. Посидели, поговорили, я ему быстренько все сделал. Так потом больше и не увиделись. Он, конечно, очень плохо перенес все эти лагерные дела.
А тетка по линии матери, тетя Соня, она такая была немножко дефективная, родовая травма. Но работала кассиром – математик была отличный. И была у нее страстишка: она пела в хоре. Хор гастролировал, они какой-то воинской части давали шефский концерт. Ее взяли как японскую шпионку, «ваш хор вел разведывательные…» А на нее посмотришь – ну какая она шпионка? Сразу все ясно. И уже тридцать восьмой год, началась бериевская свобода. Следователь вызывает тетю Соню: «Соня, все, прощаемся с тобой, – говорит, – ты не шпионка, все нормально». Она: «Так что, домой?» «Нет, почему же? Десять лет, антисоветская агитация. Была бы шпионкой, мы бы тебя расстреляли. А так десять лет. Посиди, чего тебе. Там тоже, наверное, хор есть».
… Я поступил в Горпединститут в 1946 году. В сорок седьмом вышел первый том Сталина. Он в предисловии написал, что в 1905 году не вполне был солидарен с Лениным, стоял на платформе разделистов, потому что не до конца понимал его теорию перерастания революции буржуазной в революцию социалистическую. И я на семинаре по истории партии говорю: «Что он там написал? Какое имеет к этому отношение теория перерастания? Разделисты – это позиция, которую он занимал потому, что приехал из Грузии, где была частная собственность на землю, так что это никакого отношения к теории не имеет. Просто ошибался». Лекции кончились часов в шесть, и ба! меня вызывает Юшин из спецчасти: «Владлен! Что ты там про Сталина нес на лекции? Какие ошибки у товарища Сталина?» Я говорю: «Да он сам пишет о своих ошибках». «Покажи?» «Пожалуйста». «Значит так, Владлен. Договариваемся: он пусть пишет о своих ошибках, а ты в это дело не лезь. Понятно?» Ну, господи, я же понятливый парень, насмотрелся всего этого дела. Ладно, договорились.
А в армию я ушел, потому что нужно было уйти. Хотя я уже попал в партархив, меня это освобождало от армии. Но началась вся эта история с низкопоклонством перед Западом. А у нас был семинар по истории русского костюма, вел Михаил Григорьевич Рабинович. И я написал работу об истории русских штанов, где доказывал, что русские штаны имеют принципиально иную историю, чем западные! Если западные штаны развивались сверху вниз, то есть бриджи, и ниже, ниже – и брюки. А у нас наоборот, у славян – снизу вверх. Сапоги, сапоги перерастают в брючины, вот пожалуйста, доказательство, «Князя Серебряного» читай, там привязывает одну брючину, другую – прямо противоположно, чем на Западе… Хохот был всеобщий. А Рабинович говорит: «Вовка, ты соображай. На тебя ж наверняка стукнут, тебя еще не вызывали, ничего такого?» Нет, говорю, не вызывали. «Вызовут!» А потом секретарь парткома наш, факультетский, позвонил Лаврову, и говорит: «Скажи ты Логинову, пусть уходит в армию».
Я прихожу в военкомат, а военком говорит: «Ты чего приперся? Ты же при ЦК КПСС?!» Я говорю: «Хочу вот». У нас у всех тогда был комплекс, все фронтовики, а ты пацан. Хотя этой войны мы вот так хлебнули, мы же пенсию получаем – дети войны. И я с удовольствием пошел в армию… А вернулся – герой, член партии. Потому меня в состав справочной группы и включили, формальный повод был.